Язык — не программа: от Хомского и Сепира—Уорфа до больших языковых моделей

Прокомментировать Просмотры: 5

В XXI столетии каждый чувствует себя знатоком литературного стиля: читать и писать умеют все (спасибо декрету «О ликвидации безграмотности в РСФСР» 1919 года!). Это непреложный факт, и придётся с ним смириться. Вместе с ChatGPT обнажилась и другая сторона проблемы: стоит чему-то «заговорить» (то есть сымитировать речь с помощью алгоритмов), как мы тут же начинаем галлюцинировать, будто по ту сторону экрана кто-то есть (даже если мы — Ричард Докинз).

В запущенных случаях люди готовы с пеной у рта доказывать, что наше сознание — это и есть наш язык, а значит, буквально код, то есть такие же нейросети, и это даже не метафора, а полное тождество.

Сама возможность так формулировать вопрос для всезнающих технарей появилась только потому, что в течение XX века наука (заметим, гуманитарная) пережила несколько революций и выдвинула ряд радикальных теорий о том, что такое язык, откуда он берётся и как развивается.

Давайте разберём четыре самые любопытные из них, а затем попробуем понять, на каком этапе изучения языка мы находимся сегодня.

Мы думаем на языке или пользуемся им, чтобы думать?

Уже в момент релиза в 2022 году большая языковая модель могла написать связный текст о философии, растолковать принцип работы компилятора и сочинить стилизацию под научную статью. Выглядело это, конечно, довольно коряво (а для искушённого читателя выглядит так до сих пор). Вскоре подобные системы научились генерировать программный код, пересказывать книги, имитировать беседу с историческими личностями… и вполне убедительно рассуждать о вещах, которых никогда не существовало (то есть уходить в языковые галлюцинации, не опирающиеся ни на какое означаемое, кроме самой структуры означающего. Ноам Хомский должен был бы ликовать, но он не ликовал).

Многим, как ни странно, это показалось доказательством того, что человеческий интеллект наконец удалось разложить на вычислительные операции, а значит, можно отмечать победу над проблемой сознания (и заодно праздновать создание Искусственного Интеллекта — ведь если всё так просто, он уже существует! Правда, даже почти-триллионеры Альтман и Брокман, скрипя зубами, с этим не соглашаются).

Однако сама постановка вопроса в таком виде ошибочна, и чтобы исправить эту ошибку, нужно от инженерных восторгов вернуться к гуманитарным истокам. Корректнее спросить так: что именно мы моделируем, когда моделируем язык?

«Что за бред?» — возмутятся хабровчане, в чьих головах, по их убеждению, работает самый настоящий биологический чатджпт. Язык — это система символов, правил и преобразований: алфавит, синтаксис, семантика, грамматика, протоколы взаимодействия. Можно придумать формальный язык, описать его грамматику, написать парсер и компилятор, проверить корректность программы. Естественный язык тоже вполне поддаётся формализации: есть грамматики, словари, корпуса, статистические модели и алгоритмы, извлекающие структуру из гигантских массивов текста. Словом, всё ясно!

Всё это замечательно, но не вполне точно. Человеческий язык — не код и не программное обеспечение: у него нет единого автора и даже коллектива авторов, нет утверждённого стандарта и нет момента, когда некая комиссия собралась и постановила, как правильно строить предложения. Язык изменяется, дробится на диалекты, заимствует слова, переживает грамматические перестройки и хранит следы давно исчезнувших укладов жизни.

Дети осваивают речь без формального обучения (но не вовсе без общения с людьми — это принципиально), взрослые регулярно понимают фразы, которых никогда раньше не слышали, и даже совершенно бессмысленные, а одно и то же высказывание в разных обстоятельствах может значить противоположное (примеры из русской нецензурной лексики подберите сами).

Любопытно, что первый формальный эксперимент на тему того, врождён язык или приобретён, по свидетельству Геродота, поставили ещё в Древнем Египте (История, II:2):

До воцарения Псамметиха египтяне полагали, что они — самый древний народ на земле. Взойдя на престол, Псамметих захотел выяснить, кто же на самом деле древнее всех. С тех пор египтяне считают, что фригийцы старше их самих, а они сами старше остальных. Однако, наводя справки, Псамметих так и не нашёл способа решить этот вопрос, и тогда придумал вот что. По его приказу двух новорождённых младенцев из простых семей отдали пастуху, чтобы тот растил их среди стада [коз]. Царь распорядился, чтобы при детях никто не произносил ни слова. Младенцев поселили в отдельной пустой хижине, куда пастух в урочное время приводил коз, поил детей молоком и делал всё остальное, что требовалось. Псамметих желал узнать, какое первое слово сорвётся с губ малышей после невнятного детского лепета. Воля царя была исполнена. Так пастух поступал в течение двух лет.

Однажды он открыл дверь и вошёл в хижину, и оба младенца упали к его ногам и, протягивая ручонки, стали повторять слово «бекос». Сперва пастух выслушал его молча. Но когда, приходя ухаживать за детьми, он снова и снова слышал то же слово, он доложил об этом царю, и тот приказал привести младенцев к себе. Услышав слово собственными ушами, Псамметих велел разузнать, какой народ и что именно называет «бекос», и выяснил, что так фригийцы называют хлеб. Из этого египтяне заключили, что фригийцы древнее их самих. Так я слышал от жрецов Гефеста в Мемфисе. Эллины же рассказывают на сей счёт немало вздорных историй, в частности, будто Псамметих приказал вырезать языки нескольким женщинам и затем поручил им воспитание младенцев.

Язык — это не только формальная система (именно в этом аспекте работает ChatGPT, создавая у пользователя за счёт когнитивной инерции иллюзию живого собеседника). Он ещё и биологическая способность, и исторический процесс (а не застывший итог в виде собрания словарей), и общественная практика, привязанная к конкретным условиям употребления. Беда начинается тогда, когда один из этих аспектов (как, не устану повторять, в случае с ChatGPT) выдают за исчерпывающее объяснение всех остальных.

История науки о языке — это, простите за штамп, цепочка вопросов. Серьёзных вопросов. Можно ли вывести структуру языка из структуры мышления (или наоборот)? Существуют ли универсальные грамматические правила, общие для всех людей, несмотря на разнообразие устройства языков? Является ли способность говорить чем-то вроде врождённого инстинкта? Можно ли определить значение слова через правила его употребления? Если машина научилась производить текст, который человек принимает за осмысленную речь, значит ли это, что мы приблизились к пониманию самого языка?

Начнём с начала, а точнее — с поисков начала: сначала мы воспринимаем мир, а затем описываем его словами — или язык участвует в том, каким этот мир нам представляется?

Мир, который язык заставляет нас замечать

Представим человека, владеющего двумя языками. На одном, чтобы рассказать, что он видел птицу, достаточно так и сказать. На другом, чтобы выразиться естественно и точно (с точки зрения парадигмы данного языка — подобно тому как англофонам ваша речь покажется странной без артиклей a и the или без развёрнутых форм глагола to be), придётся уточнить, какого она была цвета, где находилась или в каком направлении летела. Само событие от этого не меняется. Но в первом случае говорящий вправе оставить часть сведений неопределённой, а во втором привычная грамматическая конструкция вынуждает его эти сведения обозначить.

Что происходит при такой разнице в языковом подходе? Меняется ли только речь — или вместе с ней смещается внимание к происходящему, из мира вычленяются одни элементы, а общая картина складывается иначе? Иными словами, действительно ли картины мира у разных людей отличаются настолько (и по тому же принципу), насколько отличаются их языки?

Это один из центральных вопросов гипотезы лингвистической относительности, которую обычно связывают с именами Эдварда Сепира и Бенджамина Ли Уорфа (и называют гипотезой Сепира — Уорфа, хотя учёные никогда не работали вместе). В неком стереотипном виде эта гипотеза по умолчанию принимается массовым сознанием за истину. Например, носителей самых необычных и экзотических языков — китайцев, японцев или индейцев — принято воспринимать как людей с иначе устроенным сознанием, что якобы проявляется в их сильно отличающейся по виду и смыслу культуре (и с этим, на первый взгляд, трудно поспорить).

В популярном пересказе гипотезу Сепира — Уорфа (давайте, сделав все оговорки, всё же будем так называть её для краткости) нередко сводят к эффектной формуле: язык определяет мышление, а значит, носители разных языков буквально живут в разных мирах. Это жёсткая версия лингвистической относительности (будь она верна, перевод между языками был бы куда более суровой задачей).

В строгом смысле эта версия опровергнута экспериментально (а заодно здравым смыслом и житейским опытом): нет, мы не живём в разных мирах оттого, что говорим на разных языках. Более того, люди, говорящие на одном языке (скажем, христианин-амиш, атеист-любитель Вархаммера, шизофреник-оккультист и программист с SE7ENа), даже живя в одном доме, вполне могут существовать в совершенно разных реальностях.

Более мягкая версия гипотезы утверждает, что язык не обязательно ограничивает круг доступных человеку мыслей, но может влиять на то, какие различия между явлениями и их свойствами он привычно подмечает, как группирует опыт и какие черты события выдвигает на первый план.

Эту позицию, которая уже заметно ближе к истине, хорошо раскрывает книга лингвиста Гая Дойчера «Сквозь зеркало языка. Почему на других языках мир выглядит иначе». Дойчер довольно безжалостно разделывается с расхожими представлениями о связи языка и мышления (или, допустим, языка и «национального характера» — здесь полагается стандартная бумерская шутка о том, что любая длинная немецкая фраза звучит как речь Гитлера (категорически осуждаем)), а затем строго и последовательно показывает, как исторически и культурно сложившиеся языковые привычки способны влиять на внимание и истолкование опыта, не отменяя при этом общих ограничений человеческого восприятия.

Среди его главных примеров — цветовые категории (конечно, вспоминаем и Гомера!), грамматический род и способы описания пространства.

Сепир превратил рассуждения о влиянии языка на философские идеи в тезис о воздействии родного языка на повседневные мысли и восприятие. Он заговорил о «тиранической власти языковой формы над нашей ориентацией в мире» и, в отличие от предшественников, начал подкреплять свои лозунги конкретным материалом. Вот пример того, как особенности языка должны влиять на мысли его носителя, предложенный им в 1931 году.

Когда мы смотрим на камень, летящий к земле, объяснял Сепир, мы невольно расчленяем это событие на два отдельных понятия — камень и действие падения — и заявляем: «камень падает». Нам кажется, что другого способа описать такое событие нет. Но необходимость делить его на «камень» и «падает» — не более чем иллюзия, ведь язык нутка, на котором говорят на острове Ванкувер, устроен иначе. В нём нет глагола, соответствующего нашему «падать», который мог бы независимо описывать действия разных падающих предметов. Вместо этого движение камня передаётся особым словом вроде «камнить». Чтобы описать падение камня, это слово соединяют с элементом «вниз». Так событие, которое мы расчленяем на «камень» и «падать», на языке нутка описывается чем-то вроде «камнит вниз».

Такие реальные примеры «несоизмеримости членения опыта в разных языках, — говорит Сепир, — подвели бы нас к общему выводу об одном виде относительности, который скрывает от нас наше наивное принятие жёстких навыков собственной речи… мы имеем дело с относительностью понятий, или, как можно назвать её иначе, с относительностью формы мышления». Этот вид относительности, добавляет Сепир, «усвоить не намного труднее, чем физическую относительность Эйнштейна; однако наша относительность легче всего ускользает от научного анализа. Ибо для её понимания сравнительные данные лингвистики — условие „sine qua non“».

К несчастью для Сепира, именно потому, что он покинул уютную неопределённость философских лозунгов и углубился в промозглые сквозняки конкретных языковых примеров, стал виден тонкий лёд, на котором держится его теория. Выражение «это камнит вниз» на языке нутка, безусловно, весьма оригинальный способ описывать события и звучит необычно, но должна ли эта необычность означать, что говорящие на нутка непременно воспринимают событие иначе? Следует ли из слияния глагола и существительного в нутка, что в сознании носителей этого языка нет отдельных образов предмета и действия? Это можно проверить, применив аргумент Сепира к чуть более знакомому языку.

Возьмём английскую фразу «идёт дождь», буквально «это дождит» (it rains). Эта конструкция очень похожа на «это камнит вниз» из нутка, поскольку действие («падает») и предмет («капли воды») слиты в одно глагольное понятие. Но не все языки поступают так. В моём родном языке предмет и действие разделены, мы говорим что-то вроде «дождь падает». Вот вам глубокое различие в том, как наши языки выражают событие дождя. Но значит ли оно, что вы и я должны воспринимать дождь по-разному? Чувствуете ли вы, что грамматика вашего родного языка мешает вам отличать водную субстанцию от действия падения? Трудно ли вам соотнести падение дождевых капель с другими падающими предметами? Или различия в том, как наши языки выражают идею дождя, — всего лишь различия в грамматической организации?

Дойчер окатывает холодной водой разгорячённое воображение исследователей лингвистической относительности, например (не без горечи) указывая, что ряд неверно понятых предпосылок в изучении этого вопроса основан… попросту на непонимании социальных факторов! Человек, говорящий на чужом языке (и знающий его плохо), по умолчанию кажется глупее, чем если бы он говорил на родном.

Однако на протяжении многих десятилетий исследователи искренне считали, что дело именно в самих дикарях-недочеловеках:

…неразвитый образ жизни отражается в неразвитой манере говорить, примитивные орудия каменного века свидетельствуют о примитивных грамматических структурах, а нагота и наивность проявляются в детской и невнятной речи.

Это заблуждение так живуче по довольно простой причине. Наше представление о языке в основном строится на общении с его носителями, а для большинства из нас знакомство с любыми аборигенными языками происходит через массовую литературу, кино и телевидение. И то, что мы слышим в таких изображениях, от Тинтина[172] до вестернов, — это неизменные индейцы, африканцы и прочие «туземцы», изъясняющиеся в рудиментарной манере: «Моя не прийти, Сагиб». Так не в том ли дело, что нас просто одурачило популярное чтиво? Может быть, ломаная речь, которую мы связываем с аборигенами разных континентов, — лишь предрассудок, вымысел искажённого воображения шовинистов и империалистов? Если кто-нибудь возьмёт на себя труд съездить в Северный Квинсленд и убедиться лично, обнаружит ли он, что все туземцы на самом деле блещут шекспировским красноречием?

Не совсем. Хотя популярные источники могут не дотягивать до высочайших стандартов академической точности, рисуемая ими картина в целом опирается на реальность. Аборигены в самом деле нередко пользуются грубыми, внеграмматическими конструкциями: «не деньги не дали», «нет мог сделать», «очень много я был спать», «раньше долго я не иметь проблемы» («я давно не попадал в неприятности»), «я они шли шли шли темно» (мы всё шли, пока совсем не стемнело). Всё это подлинные образцы речи аборигенов.

Но заметили ли вы тут некоторую неувязку? Примитивный язык, на котором говорят эти люди, всегда… английский. И если, говоря по-английски, они в самом деле используют урезанную, внеграмматическую, рудиментарную, невнятную — одним словом, «примитивную» — версию языка, то лишь потому, что английский — не их язык. Просто вообразите на миг, что столь красноречивое, утончённое и грамматически подкованное создание, как вы, пытается объясниться на языке, которому его никогда не учили. Вы приезжаете в богом забытую деревушку, где никто не говорит по-английски, и уже отчаялись найти ночлег. Всё, что у вас есть, — карманный словарь. Вся изысканность и богатство речи мгновенно отбрасываются. Никаких больше «Не будете ли вы так любезны подсказать, где в этой деревне я мог бы найти приют на ночь?» Ничего подобного! Вы стоите лингвистически нагим и запинаетесь: yo dormir aqui? ana alnoom hoona? — или произносите «где я спать?» на любом языке, который решитесь попробовать.

Когда пытаешься говорить на иностранном языке, не потратив годы на зубрёжку его грамматических тонкостей, срабатывает вечная стратегия выживания: отбросить всё, кроме самого необходимого, оставить только главное, забыть обо всём, что не кажется жизненно важным для чёткого выражения основной мысли. Аборигены, пытающиеся говорить по-английски, делают именно это — и не потому, что в их языке нет грамматики, а потому, что богатство их собственного языка совершенно не помогает справиться с чужим, который они толком не выучили. Североамериканские индейцы, например, чьи языки используют труднопроизносимые длинные слова с головокружительной архитектурой окончаний и приставок, не справляются с единственным рудиментарным окончанием -s в английских глаголах и говорят he come — «он приходить», she work — «она работать» и так далее. А южноамериканские индейцы, в чьих собственных языках нередко есть несколько прошедших времён для обозначения разных степеней предшествования, пасуют перед единственным прошедшим временем в английском или испанском и говорят что-то вроде «он идёт вчера».

Или возьмём амазонское племя, чей язык требует от носителей указывать эпистемологический статус событий с такой тщательностью, что даже самый находчивый адвокат запнулся бы от изумления. Те же самые люди, пытаясь говорить по-испански или по-английски, были способны лишь на самый примитивный язык, казавшийся невнятным бормотанием.

Цвет, пространство и принадлежность

Вернёмся к проблеме названий цвета. У света есть физические характеристики, у человеческого зрения — определённые физиологические ограничения, а между ними лежит наше восприятие. Казалось бы, остаётся лишь условиться, как называть разные участки цветового пространства. Но и тут всё оказывается сложнее.

Видимый спектр непрерывен, а словарь цвета дискретен. Мы различаем множество оттенков, но в повседневной речи они укладываются в сравнительно небольшое число категорий. Границы между ними не всегда очевидны: самый понятный русскому человеку пример — «голубой» и «синий». «Light blue» в английском не совпадает по смыслу с «голубым» (тогда как в ряде других европейских языков, от итальянского до польского, для «голубого» есть отдельное слово).

Различия между языками в этой области не произвольны, но и не обусловлены никаким «национальным духом». Исследования Брента Берлина и Пола Кея, начатые в 1960-х годах, выявили устойчивые закономерности в том, как языки образуют базовые цветовые категории. Более поздние работы уточнили эту картину: универсальные особенности человеческого зрения взаимодействуют с культурными различиями и коммуникативными потребностями.

Это окончательно похоронило гипотезу Сепира — Уорфа (в её жёстком варианте). Люди, в чьём языке нет отдельного слова для определённого оттенка, не «лишены способности» его различать. Умение отличать два цвета и привычка называть их разными словами — разные вещи. Вместе с тем язык, несомненно, способен влиять на то, как быстро мы проводим границу между категориями и какие различия используем при решении задач классификации.

Для технического читателя здесь возникает знакомая проблема классификации данных. Непрерывное пространство (массив) приходится разбивать на классы, хотя границы классов далеко не всегда однозначно задаются самой природой. Но цветовые категории в человеческом восприятии одновременно отражают свойства мира и определяют, как именно мы его воспринимаем. Это не просто «сетка», которую можно взять и наложить на что угодно.

Теперь — об ориентации в пространстве. В большинстве привычных нам ситуа

 

Источник

Похожие статьи

Поиск по играм, новостям и статьям…

Введите не менее двух символов

Введите не менее двух символов